Катя Сканави — одна из самых блестящих пианисток современности. С юных лет она сотрудничает с крупнейшими инструментальными коллективами мира, участвует в лучших международных фестивалях.Выпущенный в 2000 году ее диск с произведениями Шопена был признан в Америке лучшим диском года. За творчеством Кати наблюдают критики и музыканты.Нам же было интересно послушать ее рассказы о семье, в которой видна целая эпоха советской интеллигенции, о музыке и просто о том, что в жизни важно, а что нет.— Катя — это псевдоним? — Это придумал Святослав Рихтер, когда я начала играть на сцене как Екатерина. Он сказал, что, во-первых, для западных людей это слишком «языколомко», во-вторых, сложно запоминается и, в-третьих, торжественно слишком. Так что уже с восемнадцати лет я играю как Катя.
— В каком возрасте человек понимает, что он станет музыкантом, что он готов посвятить этому жизнь?— Конечно, это зависит от особенностей каждого человека, но если в двенадцать-тринадцать лет это решение не приходит, то, наверно, уже и не придет. Музыкой заниматься всем сложно, как бы ты ни был к этому способен. Это ежедневный труд, преодоление нежелания. Дураков нет, и никому заниматься не хочется. Ведь сколько соблазнов! И как дивно-разнообразно можно провести это время! Есть единицы, которые с самого раннего детства живут музыкой, одарены и одержимы, как Женя Кисин, например. У меня ничего этого не было, и заниматься не хотелось. Я была невероятно неусидчива и только и думала, как бы сделать так, чтобы можно было заниматься, не теряя возможности перемещаться в пространстве, не упуская всего захватывающе-интересного. Быть в центре событий безотрывно. Необходимость сидеть была для меня еще более тяжелой, чем даже сами занятия. У меня была подруга флейтистка, которая могла подходить к окну, стоять и смотреть, как ходят люди. И я ей завидовала.
Я рано вышла на сцену: в восемь лет с оркестром играла, в двенадцать — в Большом зале консерватории. У меня уже было ощущение, что, если я брошу играть, вместе с этим из моей жизни уйдет что-то важное. У Клаудио (Клаудио Бооркес, всемирно известный испанский виолончелист — прим. редакции), например, было ощущение, что он очень любит сам инструмент. И когда ему говорили, что заберут его виолончель, если он будет мало заниматься, угроза физически лишиться инструмента была для него достаточно сильным стимулом.
— Вы учились здесь, в Москве?— Мне с детства везло с педагогами. Я училась в Гнесинке у Татьяны Абрамовны Зеликман, потом в ЦМШ (Центральная музыкальная школа) у Владимира Крайнева, потом в аспирантуре Парижской консерватории. Затем переехала в Америку, там училась у Сережи Бабаяна, замечательного моего друга, который тогда еще не был таким знаменитым как сейчас. Я была счастлива провести эти годы с ним в Кливленде, потому что он обладает абсолютно всеми качествами, которые я хотела, чтобы были у моего педагога. Дальше я вернулась обратно в Московскую консерваторию, и вот пару лет назад закончила аспирантуру у Веры Васильевны Горностаевой. Так что теперь я «дипломированный специалист».
— Говорят, что самые ужасные вещи на планете совершаются потому, что люди следуют правилам. Как вы относитесь к правилам?— Правила бывают разные. Наверно, я себе позволяю не стремиться соответствовать представлениям общества о том, что хорошо и что нужно. Всем угодить и игрой, и поведением, и тем, во что я одета, нельзя. Мне в принципе непонятно самоутверждение за счет каких-то внешних вещей. Я его в других не осуждаю, но для меня лично оно просто невозможно. Я никогда не стремилась к общению с нужными людьми. И всегда ходила ужинать с теми, с кем мне приятно и интересно. И я сейчас, наверно, только понимаю, что это шик и роскошь, которую далеко не каждый себе может позволить. В этом смысле я всегда жила по своим правилам или просто по интуиции. Есть некие моральные правила, которым, наоборот, хотелось бы следовать, но не всегда получается. Правила игры в профессиональной сфере я тоже не соблюдаю. Я позволяю себе роскошь делать то, что мне интересно, в этом смысле я счастливый человек.
— А вы не чувствуете дискриминации в профессиональной среде, потому что вы не просто музыкант, а женщина-музыкант?— Дискриминации нет, но ощущение, что женщина не может так отдаваться своему делу, потому что она женщина и имеет семью, конечно есть.
Я слышала не один раз: «Катя? Она до сих пор играет? У нее же трое детей!» Люди с трудом понимают, что от того, что у человека появляются дети, его интересы и творческие способности не уменьшаются. И менеджеры боятся, конечно, — вдруг она опять решит кого-нибудь родить.
— Но это ведь действительно сложно представить, как можно успевать и находиться рядом с тремя детьми, и при этом активно концертировать, гастролировать. Вы детей с собой возите?— Когда они маленькие были, возила с собой, конечно. И летом, и зимой, и в самолетах, и с колясками, и с кормлением в дороге. Помню, мне даже мой учитель говорил, что наконец-то я по отдельности то одной правой рукой начну заниматься, то одной левой. Когда еще будет повод, а тут одной рукой ребенка держишь — другой играешь.
Уже с момента, когда им исполнялось несколько недель, их начинали перевозить через океаны: и в Америку, и в Мексику, и всюду. С Юрой Башметом мы однажды играли в Италии, он дирижировал Рапсодию на тему Паганини, я играла. Леве тогда было года полтора. Это был такой курортный город, библиотекарь оркестра, женщина, прогуливалась с Левой на улице вдоль зала. И вот мы заканчиваем эту знаменитую ре бемольмажорную вариацию, и вдруг в тишине, во время паузы, раздается отчаянный крик: «Мааааамаааааа!» Юра на меня смотрит, выжидая, убегу ли я со сцены, показывать ему вступление следующей вариации или нет… Я ему дала знак:играем дальше!
— Вы вчера играли в Малом зале консерватории, как прошел концерт?— Да, хорошо, по-моему, тепло! Я не ожидала, что будет столько людей, потому что как раз Башмет дирижировал в это время в Большом зале, было сорокалетие Вадима Репина, и я думала, что на Малый может не хватить публики. Но у нас с Князевым был полнющий зал, и это всегда приятно, когда играешь маленькую сонату Моцарта в начале концерта — и уже сразу «Браво!», с цветами люди бегут. Вообще в Москве приятно очень играть.
— А что, обычно московской публики на всех не хватает? Если два, три события одновременно проходят.— Знаете, для меня это трудный вопрос, я не знаю. Наверно, все-таки хватает, раз собираются люди. Да и публика совсем разная. Артисты, которые часто бывают на экранах телевизора, востребованы медиа и раскручены, собирают некую другую публику.
— То есть в классической музыке те же законы, что и в шоу-бизнесе?— Хотелось бы верить, что не те же. Но, на самом деле, то, с чем мы сталкиваемся, говорит скорее об обратном. О том, что важно не столько качество того, что человек делает, сколько количество его появлений в прессе, по телевизору, сколько раз его фамилию произнесли по радио. В общем, начинают действовать те же законы, что и в маркетинге любого другого продукта. Все знают, что Кока-кола вредна, но, однако, ее все равно все покупают.
— У вас есть возможность сравнивать: то, что в мире происходит в этой сфере и у нас, насколько похожи ситуации?— В принципе, ситуация такая же, как и во всем остальном мире. Коммерциализация происходит везде. Другой вопрос, что в немецкоговорящих странах, например, есть разные эшелоны артистов и разные ниши, которые эти артисты могут занять. Можно играть камерную музыку, играть с оркестрами не первого уровня, а с оркестрами второго уровня.
Если ты суперстар, то это во всех странах связано с одним и тем же — сколько денег в тебя вложили. У нас есть три-четыре имени, которые у всех на слуху, и для организаторов они являются гарантией, что концерт будет продан, и зал набит.
Но классическая музыка не может быть окупаема в принципе. К сожалению, у нас государственное финансирование получают те же три-четыре имени, которые вроде как в нем и не нуждаются.
Ну, у нас так во всем: и в кино, и в театре — везде.
Такая тенденция.
— И что с этим делать?— Я думаю, главное с нашей стороны — хорошо играть. Потому что есть концерты, посидев на которых пол отделения, я понимаю, что, если бы я была человеком к этому не имеющим отношения, больше никогда бы в жизни на концерт не пошла.
Что мы можем сделать – интересные программы, интересные концепты, иметь в себе силы двигаться, развиваться и хорошо играть. И надеяться, что если два или три человека в зале могут почувствовать разницу между тем, что хорошо, и тем, что плохо, они придут еще. С детьми, может быть, придут.
— А как вы относитесь к экспериментам, когда классическую музыку совмещают с выступлениями популярных музыкантов или музыкой современных жанров?— Если люди делают это талантливо, и это имеет художественный смысл, то я хорошо к этому отношусь. Сама я такого, наверно, не делала бы, но отторжения у меня это не вызывает. Хотя в основном это делается из чисто меркантильных соображений и не всегда на высоком уровне. И популяризуют исполнители не классическую музыку, а самих себя.
— А вообще классическая музыка нуждается в популяризации? Есть, к примеру, диджеи, которые помещают классику в клубное пространство, чтобы заинтересовать людей.
— Наверно, это правильно пытаться привлечь людей, которые еще не знают, что они очень, на самом деле, любят классическую музыку. Конечно, можно думать, что люди по зову сердца сами прибегут. Но, к сожалению, не очень бегут. Во всех концертных залах мира, где я играю, я вижу, что публика стареет. Поход на концерт становится ритуалом людей, близких к пенсионному возрасту.
Но есть талантливые креативные люди, которые придумывают интересные формы завлечения людей в концертные залы. Вот в Нью-Йорке на меня, я помню, произвела впечатление серия концертов Rush Hour Concerts в Линкольн-Центре. То есть, вместо того, чтобы сидеть в пробке после работы и полтора часа пытаться выехать с Манхеттена в час пик, ты можешь посетить концерт. Час без антракта — коротко и прекрасно. И по доступной цене. Сегодня все, включая Берлинскую филармонию, вынуждены делать шаг к публике.
Еще у людей есть страх. Вот, я пойду на концерт, ничего не пойму, я ничего не знаю. Там какая-нибудь симфония Шуберта — буду скучать. Или человек работал весь день и думает, лучше я в своем кресле посижу дома, пощелкаю каналами. И его нельзя судить, потому что у многих действительно тяжелая работа. Но, с другой стороны, ведь во времена, когда искусство и культура процветали, люди жили не более легкой жизнью.
— А есть какой-то гипотетический шанс, что в итоге классическая музыка станет таким мертвым языком, о котором, вроде, все знают, но никто на нем не говорит?— Гениальные рукописи еще не сгорели, и талантливые люди продолжают рождаться. Если музыка хотя бы их ударяет в сердце, они способны заразить этим и других. Это как с теми, кто проповедует в церкви. Там тоже редко, но встречаются люди, которые действительно способны из глубины своего опыта и своего понимания донести что-то важное до людей. А то, что людям это нужно, мне кажется, очевидно. Как бы мы не отчаивались, насколько рационально, прагматично и меркантильно все кругом, по-настоящему важные, серьезные жизненные вопросы не становятся менее насущными. Поэтому я не думаю, что этот язык станет мертвым. Уж слишком много заложено в этой гениальной музыкальной литературе.
— Хочу выразить свое восхищение вашим дедушкой Марком Ивановичем Сканави. Дело в том, что я училась в школе на математике Сканави, для нас этот учебник был как Библия.— Да, у меня везде, даже на паспортном контроле, когда слышат фамилию, до сих пор об этом спрашивают. Наша семья никогда не претендовала на какие-то авторские права, поэтому мы даже не знаем, сколько уже было переизданий. Но то, что учебник уже десятилетиями переиздается — это факт. Мне сказал мой двоюродный брат, что по каким-то рейтингам книжных магазинов России, он по продажам на третьем месте. Это на ряду со всеми романами Донцовой, Марининой и другими российскими бестселлерами.
Мой дедушка был невероятно одаренным человеком. Он умер рано, в шестьдесят лет, я его вообще фактически не застала. Все знают его математические способности, которые очевидны. Но он же еще писал прекрасные стихи. И лирические, и очень смешные, грибоедовского духа, пьесы. Причем он в них сам играл как актер, его даже во МХАТ приглашали, до такой степени он был в этом ярок и талантлив. Он играл на виолончели, блестяще играл в шахматы, его обожали все его студенты. Был настоящей звездой образовательного канала телевидения, на котором он вел математические передачи для поступающих в вузы.
Он всегда сам, собственноручно, отвечал каждому человеку, который присылал ему решение задач, это был фактически первый опыт «виртуального» или «заочного» обучения. У него было, как мне сказала моя тетя недавно, десять с половиной тысяч корреспондентов. И он отвечал каждому сам и спал три-четыре часа в сутки. Он был человеком совершенно другого отношения и к своей известности, и к тому, как нужно общаться с людьми.
Знаете, это была старая научная интеллигенция, и в семье моего деда все занимались музыкой. Вот сейчас, например, моему сыну перешла скрипка, он правда до нее пока не дорос — 1694 года, на которой играл его прапрадедушка. Отец Марка Ивановича, Иван Александрович, тоже был профессором, химиком. До революции он учился в Цюрихском университете, и у них был любительский квартет, в котором Иван Александрович Сканави играл первую скрипку, а Эйнштейн играл вторую. У нас даже фотография есть. А папина бабушка была первой женщиной, ставшей доктором наук по химии.
— А новогодние традиции в вашей семье какие были?— Новогодние традиции — вот эта любовь к елке, к самому времени до Нового года и Рождества, скорее бабушкина. Захри, мамины родители, были, совершенно как старосветские помещики, потому что даже нескольких часов не прожили друг без друга. Дедушка когда узнал, что не стало бабушки, умер буквально в течение часа.
Да… после шестидесяти четырех лет бурной совместной жизни. И всю жизнь они праздновали Новый год с елкой. Мы до сих пор у них на могиле на Новодевичьем кладбище всегда ставим и наряжаем елку.
Я очень долго поддерживала в себе веру в Деда мороза, в то, что он приходит, и что действительно в это время года происходит волшебство. Все надо мной смеются, а я все равно до сих пор считаю, что предновогоднее ожидание чуда — счастливое состояние «родом из детства», которое остается с человеком до старости. Рождественская атмосфера, из года в год пахнет елками и мандаринами — есть в этом что-то успокаивающее, неизменное. У нас в жизни все очень быстро меняется, а это возвращает к какому-то традиционному укладу. Я всегда наряжаю елку везде, в какой бы стране мы ни были.
— Что вы загадывали под Новый год?— Вообще, мне в детстве всегда хотелось, чтобы все оставалось как есть. У меня был какой-то традицианолизм и желание устойчивости. Чтобы ничего не менялось, чтобы мы всю жизнь жили в одной и той же квартире, чтобы никогда из нее не только не исчезали никакие предметы, но чтобы все стояло именно на тех местах, на которых они были, когда я родилась.
— А ваши дети делятся с вами какими-то желаниями, чего им хочется на Новый год?— У них совсем другая ситуация. Я всегда была одна, а их практически всегда было трое. У них настолько маленькая разница в возрасте, что никто из них не помнит себя без братьев и сестер. Алеша стал старшим братом, когда ему был год и два месяца. Поэтому они всегда живут компанией. Какие-то их желания совершенно изумительны.
Например, ты спрашиваешь: а что бы ты хотел на День рождения? Я вот никогда не забуду ответ одного из моих сыновей: ты знаешь, я бы хотел воздушный шарик. Мои друзья, кому я это рассказываю, говорят, что готовы расплакаться. А с другой стороны, что может быть прекраснее, чем воздушный шарик? Который и полететь может, и ты за ним прыгаешь, чтобы его достать, тянешься.
— Дети сами выбирали, в какие школы пойти, чем хотят заниматься?— Понимаете, Алеша захотел играть на скрипке. Я не знаю, откуда это взялось. Я ничем рациональным не могу это объяснить. Алеше было два года и два месяца, когда он сказал, что он скрипач, и что ему нужны только скрипка, смычок — и уже он состоявшийся музыкант. Он всегда был ребенком скромным и никогда ничего не просил, ни машину, ни конструктор. А тут — день за днем. Я прислушалась и через полгода позвонила учительнице. Поэтому так получилось, что Алеша этот путь выбрал сам. Хотя я даже не знаю, где он услышал, чтобы кто-то играл на скрипке. Леве, наоборот, для его самоопределения хотелось чего-то другого. И я не настаивала, соответственно, профессионально он музыкой не занимается. Хотя с этого года начал брать уроки сольфеджио и сам занимается на рояле — это было его условие, что у него не будет педагога.
В Леве еще есть интересная способность, совершенно для меня неожиданная. Например, он сидит на концерте с отсутствующим видом, томится и болтает ногами. После чего выходит и точно говорит, кто играл хорошо, что и кто ему понравился — и всегда попадает в точку.
— Это, наверно, опыт уже. Вы ведь часто их берете на концерты?— Они и на концертах бывают, и дома слышат, как я играю, как мы репетируем, все-таки прекрасные музыканты приходят. Им есть, с чем сравнить.
— Насколько вы участвуете в выборе того, что дети читают, смотрят, слушают… Вы сами выбираете или они у вас на самоопределении?— Ой, что вы, ни в коем случае! Какое самоопределение — торговля страшная! Если ты хочешь Гарри Поттера, то между первым и вторым Гарри Поттером читаешь две нормальные книги.
Вся информация сегодня направлена только на удовольствие, комфорт, на то, чтобы ты развлекался и, не дай Бог, ни о чем не подумал. Я не понимаю, как можно быть учителем в наше время, как можно выходить к двадцати пяти вот таким вот людям, которые абсолютно не хотят делать каких бы то ни было мозговых усилий. Люди, которые смотрят телевизор, я не знаю, как они вообще живы до сих пор. Телевизор-то у нас есть, но нет антенны, поэтому можно смотреть только те диски, которые я купила — к вопросу о выборе. Конечно, они смотрели семь Гарри Поттеров и четырех Шреков. Но за это ты подсовываешь какие-то другие вещи — Шекспира, Гоголя, Гоцци, Островского. Должно же быть у них, то, что по-английски называется challenge. Это трудно перевести, это и не испытание, скорее задача, которая подразумевает, что человек преодолевает сопротивление, делает усилие, чтобы переступить через себя. Вызов — он нужен и каждому взрослому, и ребенку — каждый день хоть в чем-то победить себя. Это то, из-за чего меня отдали учиться играть на рояле. Моя мама считала, что нужно учиться делать то, что делать сложно, учиться преодолевать.
— Но ваши дети, они ведь в другой среде воспитаны, у них другое мышление, чем было, возможно, у вас. Вы чему-то учитесь у них?— Каждый день и многому. Моя Саша — самая мудрая женщина, которую я когда-либо знала. Глядя на нее, я думаю, какое я имею право срываться или резко реагировать. У меня ощущение, что этот семилетний ребенок намного старше не только братьев, но и меня. Настолько она мудро смотрит на отношения, переживания, но то, что кто-то делает что-то не то и не так, как ей бы хотелось. Да, ты делаешь мне больно, но я буду тебя только больше любить. Поскольку все мои дети невероятно разные, я учусь тому, насколько по-разному можно относиться к одним и тем же вещам. Потому что их реакции, видение, способность разрешать конфликты, развязывать собственные узлы — все очень разное.
— Наш журнал тоже читают самые разные люди. Что бы вы им пожелали читателям?— Самым разным людям, наверно, нужны самые разные пожелания. Тем не менее, мне и самой хотелось бы напоминать себе об этом ежедневно, и пожелать этого другим, чтобы все-таки мы не теряли способности относиться к каждому дню как к единственному настоящему, которое у нас есть. Эта мысль постоянно встречается в проповедях митрополита Антония Сурожского, который мне кажется поразительным человеком. Он часто говорил, что у нас уже нет прошлого и еще нет будущего. Он приводит в пример случай, как его при выходе из метро поймали нацисты, когда он был членом сопротивления во время оккупации Парижа. В эту секунду он очень явно и остро пережил осознание, что прошлой жизни у него уже нет.
Да и будущее тоже очень неопределенно, мягко говоря... Есть только настоящий момент. Поэтому нужно жить, радуясь прекрасным вещам, для которых нам надо только открыть глаза и уши, чтобы они на нас со всех сторон начали падать. После того, как мы попали в землетрясение в этом году, у меня появилось ощущение, что мы живем в подарок.
— Да, думаю, многие читали об этой страшной истории в Новой Зеландии, когда собор, где вы должны были играть, разрушился буквально за пару минут до того, как вы вошли.— Прямо на наших глазах. У каждого, наверно, такое было — осознание, что мы близки к самому страшному, что может случиться, буквально вот когда мы выйдем сейчас с вами из ресторана и будем переходить Никитский бульвар, на котором постоянно сбивают пешеходов. Не думать об этом, наверно, неправильно.
И при этом мне кажется, люди, которые говорят, что во всем разочаровались и им скучно, просто теряют чувствительность и способность видеть. У меня есть ощущение, что последние вот уже скоро десять месяцев жизни были нам с Сашей и Клаудио подарены. Это как в электронной игре, знаете, высвечивается слово bonus. Ощущение, что я живу в «дополнительное время». И когда бывают какие-то тяжелые моменты, когда нет сил, все-таки нужно вспоминать, что своего у нас ничего нет. А то, что есть, просто нам подарено.
http://www.unident.net