Миша Майский — о том, как он перестал быть Михаилом и почему в СССР диктофон стоил 18 месяцев тюрьмы
Фото предоставлено организаторами фестиваля «Опера априори»
15 мая в Концертном зале имени Чайковского будут отмечать 70-летие освобождения Одессы от оккупации и вспоминать жертв одесского гетто. Главный герой вечера под названием «Кадиш-концерт. От молитвы к симфонии», всемирно известный виолончелист Миша Майский ответил на вопросы корреспондента «Известий».
— Тема фашизма в связи с Одессой неожиданно стала более актуальна, чем рассчитывали организаторы концерта.— Эта тема всегда должна быть актуальна. Мы никогда не должны забывать об ужасном прошлом, чтобы не повторять прошлых ошибок. Музыка способна раскрывать в каждом его лучшие стороны, а не худшие — коих более чем достаточно. На мой взгляд, одна из главных проблем человечества заключается в том, что большинство людей боятся тех, кто на них не похож. Почти все войны происходят из-за различий между религиями и идеологиями. Если бы мы были более открытыми и терпимыми, мы могли бы извлекать огромную пользу из этих различий.
— Вы ожидаете политических манифестаций на концерте?— Надеюсь, что их не будет, поскольку сам концерт — уже манифестация.
— Вы будете играть опус Макса Бруха «Кол нидрей». Как переводится это название?— Это молитва, которая поется в синагоге во время отпевания. Брух не был евреем, но написал еврейскую молитву, которая стала популярной и любимой во всем мире.
— Кстати, как еврей вы, наверное, сможете хорошо объяснить, что такое «кадиш»?— Кадиш — это поминальная молитва. Но вообще я не тот, кто способен подробно рассказать о нем: я вырос совсем не в ортодоксальной среде, мои родители не были религиозны. Фамилия моего отца была Богуславский. Он рос в послереволюционные годы, все дети над ним смеялись, и он решил сменить фамилию на Первомайский. Но потом, видимо, подумал, что это будет слишком длинно и сложно — и в итоге стал просто Майским.
Родители никогда не говорили при нас на идише. Отец верил, что все равны — русские, украинцы, евреи, ? и не хотел, чтобы мы чувствовали себя особенными. Он растил нас строго в атеистических правилах. Но я эмигрировал в Израиль вовсе не поэтому. Просто моя жизнь в Советском Союзе стала практически невозможной.
— Из-за преследований?— Я даже не смог получить диплом Московской консерватории — вместо этого завершил свое образование в Бутырской тюрьме и в трудовой колонии под Горьким. Строил там коммунизм, но, увы, безуспешно.
— Давайте начнем сначала. Вы ведь учились в Ленинграде?— Начинал в Риге, а в 14 лет переехал в Ленинград и поступил в школу при консерватории. За несколько недель до Всесоюзного конкурса скончался мой отец. Я не мог даже думать о выходе на сцену. Тогда обо мне и моей трагедии услышал Ростропович. Он приехал в Ленинградскую консерваторию давать мастер-класс, на который я, конечно, пришел. Мстислав Леопольдович послал кого-то за водкой, выгнал всех из класса, посадил меня напротив, заставил выпить с ним водки и рассказал о том, как он сам потерял отца в юности. Он убеждал меня в том, что я обязан играть на конкурсе в память об отце, и убедил.
Когда я выиграл Всесоюзный конкурс, началась подготовка к главному состязанию — конкурсу Чайковского. Я был единственным советским участником, не учившимся у Ростроповича. Все остальные готовились на элитной подмосковной даче, а я занимался у себя в ленинградской школе, деля комнату без душа с 22 одноклассниками. Каждый месяц Ростропович посылал мне 100 рублей в качестве «стипендии от моего отца». Он просил меня никому не говорить об этом — и я никогда не говорил до его смерти.
— После конкурса вы перестали быть исключением из правил и тоже стали учеником Ростроповича. Он был причиной вашего переезда в Москву?— Конечно! Я переехал бы на Луну, если бы он там преподавал. Я был болен Ростроповичем. После разговоров о нем у меня всегда ныла шея, потому что я всё время воздевал глаза к небу. Он стал моим вторым отцом. А когда я видел его в последний раз, незадолго до смерти, он сказал: «Ты мне как сын. Блудный сын». Конечно, он намекал на мои отношения с Пятигорским.
— Об этом великом виолончелисте вспоминают реже, чем о Ростроповиче. Вы можете охарактеризовать его несколькими словами?— Вы сильно усложняете мне жизнь. Знаете, у некоторых есть талант превращать длинные рассказы в короткие. Я же обладаю талантом превращать длинные рассказы в еще более длинные, и это всегда создает проблемы для журналистов.
Пятигорский был настоящим джентльменом старого покроя. Даже его русский язык был совсем не таким, на каком говорят сейчас.
Когда я шел к Пятигорскому, я очень нервничал: ведь с Ростроповичем меня связывало нечто вроде переливания крови. Если бы меня вдруг заставили двигаться в другом направлении, я бы не выжил. Но у Пятигорского и Ростроповича оказалось много общего. Оба никогда не говорили о технике игры на виолончели — они говорили о музыке.
— И вы стараетесь следовать их примеру.— Я не самый чистый и аккуратный виолончелист, много кто играет лучше. Я мог бы играть чище, если бы это было для меня самым важным. Но я уверен, что люди идут на концерт не для того, чтобы слушать совершенную технику. Иначе при современных технологиях давно бы появился маленький гаджет, исполняющий всю классическую музыку лучше, чем живые люди, — как это случилось с шахматами.
Знаете, уже тогда, когда я в юности получал первый разряд по шахматам, Михаил Ботвинник предсказывал, что однажды компьютер победит чемпиона мира по шахматам. Тогда все над ним смеялись.
— Вы не ощущали занятия с Пятигорским как измену по отношению к Ростроповичу?— Совсем нет, ведь именно Ростропович посоветовал мне пойти к Пятигорскому. Уезжая из СССР, я пришел к Мстиславу Леопольдовичу за советом — спрашивал, стоит ли мне заканчивать образование.
— Поскольку консерваторский диплом вам так и не дали?— Чтобы получить «корочку», я должен был сдать три экзамена. Одну пятерку мне поставили досрочно: я сыграл все сонаты и вариации Бетховена с великим пианистом Раду Лупу, который тогда учился в Москве, и профессора были так впечатлены, что засчитали это за экзамен. Не хватало двух оценок: по специальности и по научному коммунизму.
— За что вас арестовали?— Истинная причина была очень проста — моя сестра эмигрировала в Израиль. Жизнь изменилась в одночасье, поскольку власти подозревали, что я последую за ней. Они должны были сделать всё возможное, чтобы я не смог окончить консерваторию. Но посадить лауреата конкурса Чайковского было непросто. Меня лишили стипендии, потом перестали звать на концерты, однако для отчисления из консерватории этого было недостаточно.
Всю премию, которой меня наградили на конкурсе Чайковского, я потратил на покупку диктофона Sony в магазине подержанных товаров на Красной Пресне. Цель была одна: записывать лекции Ростроповича. К четвертому курсу диктофон испортился, и я подыскивал новый. Кто-то предложил мне так называемый сертификат на покупку в магазине «Березка», заменявший валюту. Я купил диктофон и тут же был арестован. Мне повезло: дали 18 месяцев тюрьмы вместо положенных 36.
— Возвращаясь к Ростроповичу — что он посоветовал вам перед эмиграцией?— Он сказал: «Для молодого неизвестного виолончелиста сделать карьеру на Западе — невероятно трудная задача, особенно в первые 50 лет. Потом будет легче». Сейчас я уже 42-й год на Западе и жду не дождусь, когда закончатся оставшиеся восемь и мне наконец полегчает.
«У кого учиться? — продолжал Ростропович. — Есть две великие школы: русская и французская. Русскую ты уже попробовал, теперь очередь французской. Но к кому именно пойти? Марешаль умер, Фурнье не преподает, Наварра преподает чересчур много, Тортелье — гений, но слишком сумасшедший. Знаешь, что? Лучший француз для тебя — это Пятигорский».
То есть русский еврей, живший в Калифорнии. Единственное, что было в нем французского, — это его жена, дочь барона Ротшильда. Разумеется, я послушал Ростроповича. Вероятно, я послушал бы его, даже если бы он попросил меня выпрыгнуть из окна. Слава богу, он не догадался.
Уже потом я понял: Ростропович наверняка надеялся, что я отреагирую иначе ? скажу, что после него учиться у кого-то другого бессмысленно. Тема Пятигорского стала для нас болезненной. В интервью я часто говорил, что четыре месяца учебы у Пятигорского были лучшим временем в моей жизни. И всегда пояснял: это не значит, что Пятигорский лучше Ростроповича, просто я был лучшим студентом, чем раньше. К тому же я провел с Пятигорским больше времени за четыре месяца, чем с Ростроповичем за четыре года, — Мстислав Леопольдович все время гастролировал. Конечно, он знал об этих интервью и был недоволен.
— Вы пытались с ним объясниться?— Разумеется. Но это была не единственная наша проблема. Он очень хотел играть с блистательной пианисткой Мартой Аргерих и сыграл однажды. Но когда узнал, что Марта будет играть со мной, отказался от сотрудничества. Не буду вдаваться в подробности — об этом нужно целую книгу писать. К сожалению, наши отношения стали слишком сложными, как часто бывает и между реальными отцом и сыном. Но мое восхищение и благодарность ему неизменны.
— Почему многие еврейские артисты используют свои короткие имена как публичные и официальные?— Не думаю, что эта традиция связана именно с евреями. Моя история такова. Приехав в Европу, я не знал ни слова по-английски. Чуть-чуть говорил по-немецки, поэтому писал свое имя как Michael, и меня это устраивало (тогда я не знал, что в переводе с древнееврейского Михаил означает «подобный Богу», что слегка претенциозно). Но англоговорящие собеседники называли меня «Майкл», и это было ужасно непривычно. Мой английский агент предложил: «Почему бы тебе не быть Мишей? Во-первых, все вокруг так тебя и называют, а во-вторых, это хорошо для карьеры на Западе, потому что уже есть Яша Хейфец и прочие».
Пятигорский меня предостерегал: «Когда ты молод, быть Мишей приятно. А вот 70-летний Хейфец ненавидел, когда все называли его Яшей, будто он мальчишка в коротких штанишках. Но ничего уже не мог поделать: представьте, что случилось бы, если бы он в одночасье стал Джейкобом Хайфецом?»
Я, в отличие от Хейфеца, пока что не жалуюсь на фамильярное обращение, а от своего полного имени — Михаил Леопольдович — совсем отвык. Кстати, Ростропович, который придумывал клички всем ученикам, называл меня «старик Леопольдыч». Как же для меня было важно, что его и моего отцов звали одинаково! Это был еще один символ нашей «кровной» связи.